|
|
Жанры: Проза
: Современная проза
«Тойота Королла»
Содержание 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
— Вы русский? — спросила она по-русски, но с сильным литовским акцентом.
— А вас это смущает?
Одной из форм сопротивления местного населения нашему присутствию в Литве было почти поголовное нежелание отвечать по-русски. Любой вопрос, заданный на русском языке на улице ли, в магазине, на рынке, встречал непроницаемый, как стенка, стандартный ответ:
— Не супранту (Не понимаю).
И насмешку во взгляде. А чаще всего откровенную неприязнь. Это было самой безопасной формой вражды. За насмешливый взгляд и за незнание русского языка даже при Сталине в Сибирь не отправляли.
В ее взгляде я не прочел ни того, ни другого. В нем сквозило откровенное разочарование.
— Вам неприятно, что я оказался русским? — повторил я вопрос, и в моем голосе прозвучала досада. Она это уловила и постаралась замять неловкость своей обезоруживающей улыбкой.
— Я не умею говорить по-русски, — медленно, каждое слово отдельно, произнесла она.
— А я не знаю литовского, — развел я руками. — Слов двадцать. Не больше.
— И я… слов сто… по-русски. А какие слова… вы знаете по-литовски?
— Кяуле! — выпалил я. Это слово означает «свинья».
— Вы ругаетесь? — удивилась она. — Вы грубый человек.
— Совсем нет, — поспешил я оправдаться. — Я журналист и часто бываю в деревне. Поэтому первые слова по-литовски, запавшие мне в память, это — свинья, корова, куры, овцы.
Она поняла. И рассмеялась. Затем протянула мне руку и назвала свое имя:
— Алдона.
Это имя удивительно гармонировало с ее обликом. Очень распространенное в Литве, крестьянской стране, имя. От него шел аромат покойных литовских пейзажей: влажных туманных лугов с бредущими в высокой траве красноногими аистами, седых от росы полей клевера, старых и темных ветряных мельниц с застывшими ветхими крыльями. От имени пахло духовитым сеном и парным молоком. И сама Алдона, одетая по-городскому и с немалым изяществом, тем не менее напоминала сельскую девушку — и крепко сбитой фигурой, и лицом, широковатым, с выступающими скулами, и серыми глазами, чуть прижатыми тяжелыми веками.
Я, в свою очередь, тоже представился. И мое имя ей понравилось так же, как мне ее.
— Олег! — воскликнула она. — Красиво! Почти как литовское — Альгирдас. Разве Олег русское имя?
Мне пришлось объяснить ей, что мое имя настоящее русское, но исторически происхождения иноземного, от варягов, пришедших на Русь из Скандинавии и ставших первыми русскими князьями. Были у нас князья Олег и Игорь. Имя Игорь ей тоже понравилось, и она, не лукавя, призналась, что ей эти имена больше по душе, чем, скажем, Иван. Это имя стало нарицательной кличкой русских оккупантов в Литве. Я же из своего опыта мог присовокупить, что кличка эта имеет теперь хождение по всему миру, но, разумеется, промолчал, стараясь увести завязавшийся у нас разговор как можно дальше от политики.
Мы брели по роще рядом. Опавшая с дубов листва сухо потрескивала под ногами. Воздух был пропитан бодрящей горечью осени. Оба мы в равной степени были взволнованы нежданным знакомством и, не скрывая, радовались, что так вот случилось.
В ее взгляде, открытом и улыбчивом, сквозили совершенно детские бесхитростность и простодушие. И это сочеталось с несомненным природным умом.
Она действительно плохо владела русским языком, путала падежи и времена и тем не менее болтала без умолку.
А я слушал, по профессиональной журналистской привычке стараясь собрать побольше фактического материала, что позволит мне точнее рассмотреть и понять, что за существо эта удивительно легко проникшая в мою душу Алдона — девочка из литовского города Каунаса, где знакомство с русским и тем более дружба с ним были вопиющим нарушением неписаного кодекса местной этики и осуждались похлеще проституции. Уже сам факт такой вот безобидной прогулки в моем обществе ложился пятном, позорным клеймом на ее репутацию. Ей действительно еще нет и семнадцати. Учится в гимназии. Русский язык им вдалбливают ежедневно, но мало что остается в голове, потому что…
Тут она не договорила и выразительно глянула на меня. Она живет с мамой и сестрой. Отца нет. Она сокрушенно при этом вздохнула и снова прищурилась на меня. Вернее всего, в Сибири, решил я.
Мы пересекли рощу и вышли к виллам, совсем недалеко от моего дома. Я спросил, где она живет, и она, замявшись, сказала, что здесь, на этой улице.
— Значит, мы соседи, — воскликнул я. — Может, тебя проводить до дому?
Я незаметно перешел с ней на «ты». Она без особого энтузиазма согласилась.
— Опасаешься, что мама увидит?
— Нет.
Мы поравнялись с моим домом, и она остановилась.
— Все. Спасибо. Здесь я живу.
— В этом самом доме? — показал я пальцем на мой дом.
— Да, в этом, — даже не сморгнула она.
— Странно, — протянул я. — А я полагал, здесь кто-то другой живет.
— Нет, я. Вот наша фамилия… на воротах.
И только тут я впервые обратил внимание на металлическую пластинку на ограде. На ней действительно была вытиснена фамилия прежнего владельца дома — Бредис.
С пластинки я перевел глаза на Алдону, и сердце мое сжалось от догадки:
— Как твоя фамилия?
— Бредите. В Литве, если отец — Бредис, то дочь — Бредите. А его жена, моя мать, — Бредене. Полезно знать… живя в Литве.
— Ты права, Алдона. Дело в том, что я живу не только в Литве, но еще и в этом самом доме… в котором, как я догадываюсь, прежде жила ты.
— Мне это сердце подсказало, — произнесла она, не отводя от меня пристального взгляда. — Теперь я понимаю, почему меня так потянуло познакомиться с вами.
— Извини, — только и осталось мне сказать. — Меня вселили в пустой дом…
— Он стал пустым, когда выселили нас, — сказала она с грустью и внезапно улыбнулась. — Хотите зайти в гости?
— Если приглашаешь… — совсем смешался я.
— Тогда отоприте. Ключи ведь у вас.
И так получилось, что я вошел к себе в дом гостем, а она — хозяйкой.
Алдона обладала несомненной выдержкой. Или же не хотела мне показать своей слабости. Сняв плащ и повесив его в прихожей, прошла по комнатам, внимательно оглядев каждую, и ее лицо не выразило волнения. Лишь в той, где я спал и постель оставалась неубранной и смятой, она с грустью заметила:
— Когда-то в этой комнате было чисто.
— Почему именно в этой? — удивился я.
— И в других тоже. Но эта была моей. И кровать моя. Она оглянулась на меня:
— Можно?
Не поняв, о чем она спрашивает, я все же кивнул. И она принялась приводить в порядок постель. Расправила простыни, взбила подушки, аккуратно положила одеяло. Покончив с этим, спросила:
— Как в России принято? Гостям предлагают выпить? Или они сами берут?
Ох, прости, — спохватился я. — Конечно, конечна Что ты предпочитаешь?
— А что у вас есть?
Мое настроение сразу же улучшилось. Я понял, что я заполучил то, чего мне так недоставало. Юную, прелестную любовницу. Литовку.
Я забегал, засуетился. К счастью, в доме кроме водки нашлась бутылка хорошего грузинского вина «Хванчкара».
Алдона помогла мне накрыть стол. Безошибочно нашла скатерть, достала бокалы, тарелки, ножи и вилки. Она отлично помнила, где что лежит.
Она не умела пить. Но жадно припала к вину. Ей хотелось опьянеть, напиться, потерять контроль над собой. Чтоб облегчить ее задачу, я, словно по ошибке, плеснул ей водки в бокал с вином, надеясь этой смесью довести ее до нужной кондиции. Но мой неуклюжий маневр не остался незамеченным. Она отставила в сторону бокал и вообще больше к питью не притрагивалась.
Боже, до чего она была хороша! С раскрасневшимися от вина щеками, с сияющими серыми глазами и влажными, сочными губками, в которые так и тянуло впиться и не отпускать, пока мы оба не задохнемся.
Уж так повелось, такова глупая мужская логика. Когда мы добиваемся женщины, то несем черт знает какую околесицу, врем с три короба, обещаем золотые горы. Даже тогда, когда вся ситуация в нашу пользу и мы ясно видим, что желанны и отпора не будет. Но тем не менее продолжаем нести чушь и обещаем, обещаем, обещаем. Я уверен, что умные женщины с трудом сдерживают рвотные судороги в таких случаях.
Я, грешный, ничем не выделяюсь среди других мужчин, средних достоинств кобелей. И я стал пудрить бедной Алдоне мозги на всю катушку. Вспомнив, что получил от начальства разрешение съездить в Москву на праздники, спросил у сильно окосевшей девочки:
— А в Москве ты бывала?
Алдона заплетающимся языком, с трудом припоминая русские слова, объяснила мне, что нигде за пределами маленькой Литвы не бывала. И тогда я спросил:
— Хочешь съездить в Москву? Она недоверчиво рассмеялась.
— Нечего смеяться, — остановил я ее. — Я беру тебя с собой в Москву. Увидишь Красную площадь, Кремль, военный парад. Седьмого ноября — годовщина Октябрьской революции. А сегодня у нас какое число? Четвертое. Вот завтра, пятого ноября, мы и выедем с тобой в Москву. Московский поезд отправляется из Каунаса в два часа пополудни. Просьба быть на вокзале за полчаса до отхода поезда. Согласна?
Удивительней всего, что она мне поверила. Лишь одно ее немного омрачило. Что сказать матери? Как объяснить свое отсутствие в Каунасе несколько дней? Конечно, она ни в коем случае не проговорится, что едет в Москву. Да еще с незнакомым мужчиной. Да к тому же русским. Оккупантом. Ее запрут на ключ и будут охранять, как в тюрьме, чтоб и носа не высунула наружу. Придется придумать что-нибудь… А врать стыдно… грех… На это я, тоже порядком пьяный, ответил, что если цель благородна и прогрессивна, то все средства хороши для ее достижения.
Алдона развеселилась, носилась по квартире, то и дело подбегая ко мне и неуклюже чмокая меня то в щеку, то в лоб. Я решил, что пора действовать. Мы были в моей спальне, которая некогда была ее комнатой, и я, сжав Алдону в объятиях, повалился вместе с ней на кровать, только что приведенную ею в порядок. Она не сопротивлялась моим поцелуям, не отводила моих рук, когда я жадно шарил поверх платья по ее телу. Но стоило ей почувствовать мою горячую ладонь на своем голом бедре, и она рывком, проявив несомненную спортивную ловкость, сбросила меня с себя и села на кровати.
— Не троньте меня, — сказала она. — Я невинная девочка.
Я не усомнился в правдивости ее слов. И сразу же увял. Всякие дальнейшие поползновения были бессмысленны. Мне, при моем официальном положении в этом городе, только недоставало скандала на сексуальной почве. Того и гляди, выложишь на стол партийный билет. И тогда прощай газета, прощай карьера.
Уныние на моем лице вызвало чувство жалости у нее. Она подвинулась ко мне и погладила по голове, как обидевшегося ребенка. Я стряхнул ее руку и встал.
— Ладно, — сказал я тоном, каким подводят итоги. — Повеселились, и хватит. У меня полно дел, надо подготовиться к отъезду.
— Значит, я в Москву не еду? — спросила она, тоже вставая.
Мне не хотелось ее оглушать отказом, и скучным голосом, стараясь не глядеть ей в глаза, я сказал, что своего предложения не отменяю, и если она не раздумала, то почему же, вполне может ехать. При этом я был уверен, что она поняла мои слова правильно — как вежливый отказ.
Я помог ей надеть плащ. На пороге она обняла меня, поцеловала в губы и, не дав мне опомниться, убежала. А я выскочил на тротуар и долго смотрел ей вслед, на мелькавшую среди дубовых стволов красно-черную, в клеточку, накидку на ее плечах, колоколом развевавшуюся у колен.
На вокзал меня отвез Коля Глушенков — фоторепортер, обслуживавший в этом городе несколько корреспондентов центральных газет. Ко мне кроме служебных связей он питал еще личную привязанность. Это был уже немолодой, на два десятка лет старше меня, одинокий человек. Врачи у него удалили половину кишечника, и ему строго-настрого запрещалось пить, предписывалась диета. Но он ел все подряд и пил, когда не работал, как заправский пьяница, напиваясь до чертей, но не теряя разума.
Ко мне он привязался, как старая нянька, и ходил за мной по пятам, если я его не отсылал, как приблудный пес. Где-то на Севере у него были жена и взрослые дети, но связь между ними давно порвалась. Ни писем, ни телефонных звонков. Это был опустившийся человек. В его большом, губастом рту не хватало половины зубов, а он и не подумывал обратиться к дантисту и, когда смеялся, пугал окружающих черными провалами между одинокими зубами — желтыми и длинными, как у коня.
Я называл его фамильярно Колей, а он меня всегда по имени-отчеству и только на «вы». Со мной он ездил за пределы Каунаса, в литовские хутора, куда ступив без охраны, можно было легко расстаться с жизнью, и лучшего стража, чем он, я не мог себе пожелать.
Если мы оставались ночевать на хуторе и перепившаяся охрана засыпала мертвецким сном на полу возле кровати, где возлежал я, охраняемый ими объект, Коля с пистолетом в руке и гранатой и кармане, трезвый и чуткий, как волк в архангельских лесах, откуда он был родом, ходил всю ночь вокруг дома, независимо от погоды — и в осеннюю слякоть, и в трескучие морозы зимой.
Много позже я понял, что Коля Глушенков питал ко мне не одну лишь личную привязанность. Фоторепортерская работа была только одной и внешней стороной его деятельности. Он был секретным сотрудником органов государственной безопасности, и среди прочих заданий слежка за мной и письменные доносы на меня были не последними. Дружба с ним была равноценна беспечной прогулке по минному полю, и, как должно было случиться, я в конце концов, «подорвался на мине».
Но это было потом.
А пока мы катили, разбрызгивая лужи, к вокзалу на маленьком трофейном «Опель-кадете» — личной собственности Коли Глушенкова. В те годы редко кто имел в СССР свой автомобиль. Старенький, расхлябанный «Опель» был по дешевке куплен Колей у приехавшего из Германии офицера, который позарез нуждался в деньгах, чтоб крепко выпить по случаю свидания с Родиной. Но запасных частей к автомобилю в Каунасе не было, и только Глушенков умудрялся найти слесарей, способных подлатать развалившуюся машину.
Я сидел, скорчившись под низкой крышей, рядом с совсем согбенным над рулем Колей и, чтоб скоротать время, старался позабавить его историей моего не совсем обычного знакомства с литовской девицей в дубовой роще, которая при ближайшем рассмотрении оказалась невинной девочкой и доверчиво пошла ко мне домой, не предполагая, чем такой визит грозит ей.
— Странно, — хмыкнул Коля, который среди журналистов считался старожилом в Каунасе и большим знатоком его нравов. — Если литовка знакомится с русским на улице, то она непременно проститутка и потребует денег вперед. А эта невинная овечка, по-моему, имела другую цель: посмотреть хорошенько, где вы живете, все входы и выходы, и навести, когда понадобится, крепких дяденек из лесу… с ножами и пистолетами.
— Да брось ты, Коля, — отмахнулся я. — Пуганая ворона куста боится. Повсюду тебе мерещатся литовские националисты.
— Если б только мерещились, — вздохнул Коля, напряженно всматриваясь в прочищаемое «дворником» ветровое стекало. — Вчера тут недалеко, в Вилиямполе, двух наших нашли… без голов… Отрубили начисто. А как ее звали-то, девицу? Я их тут многих знаю.
— Как звали? Постой, как же ее звали? Такое простое… распространенное имя… Вертится в голове… а вспомнить не могу. Да ну ее… Я ведь, Коля, наболтал ей, пока домогался, черт знает чего… Даже пообещал взять с собой в Москву! Представляешь?
— Нашли чем порадовать литовку. Москвой, — пожал плечами Коля. — Они нас так тут любят, что, даже приплати им, ни за что не поедут смотреть Москву.
— А эта обрадовалась. Даже стала строить всякие планы. Но когда… у нас ничего не вышло… поняла, что о поездке не может быть и речи.
— Да и не собиралась она с вами ехать. Ей другое нужно. Совсем не разобрались вы в здешней обстановке, — пожурил он меня. — Нарветесь… если я не догляжу. Ну чего проще: нужна баба, обратитесь ко мне. Предоставляю на выбор… проверенную.
— Кем? — рассмеялся я. — Тобою в постели?
— А что? Не подкачаю, — показал он лошадиные зубы. — Лучше уж после меня. По крайней мере, есть гарантия и от триппера… и от пули.
В вокзал я вошел первым, Коля за мной, с моим чемоданом в руке.
— Наконец-то! — услышал я радостный возглас. — Я испугалась… вы раздумали ехать.
Из толпы ко мне подбежала она. Та самая, с которой вчера познакомился на Зеленой Горе. Она ждала меня на вокзале в коротком теплом жакете с меховым воротничком, суконной юбке, обтянувшей крепкие, спортивные бедра, и замшевых туфлях на каучуковой подошве. Элегантная. Юная. Кровь с молоком. И простодушно улыбается, не скрывая своей радости.
Меня прошиб холодный пот. Во-первых, у меня уже был билет. Один. Достать второй перед отходом поезда накануне праздника — дело абсолютно дохлое. А главное, я и не хочу ехать с ней в Москву. К чему она мне там? Невинная телка. Плохо владеющая русским. Как я объясню своим родителям? Друзьям? Кем ее представлю? Она мне погубит всю поездку. Право, хоть возвращай свой билет в кассу и мотай обратно домой. Благо, Коля Глушенков здесь.
Он-то сразу сообразил, кто такая эта пташка, и вывел меня из столбняка, предложив:
— А вы бы познакомили меня с барышней.
— Алдона, — сказала она и, сняв перчатку, протянула ему руку.
Молодец Коля. Помог снова узнать ее имя, которое я не удержал с того раза в памяти. Он тут же стал донимать ее:
— Знакомое лицо. Где-то я вас видел, — игриво выставил он редкие лошадиные зубы. — Не на «Инкарасе» работаете? Кажется, я вас снимал.
И он хлопнул свободной рукой по фотоаппарату, как обычно, висевшему на плече. Пожалуй, он расставался с ним, лишь когда укладывался спать.
— Нет. Ошибка, — снова широко улыбнулась Алдона, и на ее крепких щеках образовались ямочки. — Я не работаю. Я учусь.
— Где?
— В гимназии. Я еще маленькая.
Она рассмеялась. И я тоже невольно улыбнулся. От нее веяло такой удивительной чистотой и непосредственностью, она прямо так и лучилась обаянием юности и здоровья, и я еще не успел ничего прикинуть в уме, а мой язык уже распорядился:
— Вот тебе, Коля, мой билет. Пойди в кассу. Ты тут всех знаешь. Поменяй на два… в одном купе.
Коля Глушенков не мог скрыть презрения ко мне, которое тут же проступило на его длинном лошадином лице. Но перечить мне не отважился. Взяв мой билет и деньги, скрылся в вокзальной толпе.
Он отсутствовал довольно долго, и меня даже охватил страх, что билета он не достанет. При всей своей пробивной способности. В канун праздника поезда на Москву брались приступом, потому что почти все билеты распродавались заранее, в кассах предварительной продажи, а тут, на вокзале, сохраняли самое ограниченное количество мест. Для начальства. К лику которого я и был причислен. Но к самому невысокому разряду. В списке привилегированных лиц журналисты, наподобие хозяйской прислуги, в самом низу. Вся надежда была лишь на неотразимую хватку Глушенкова, на его лошадиное обаяние и умение взмахом красной книжки журналистского удостоверения открыть любую дверь.
Нас с Алдоной немилосердно толкала бурлящая, взвинченная толпа вокзальной публики. А мы стояли, зажав ногами чемоданы, я — большой, а она — маленький, и, чтоб нас не оторвали друг от друга, крепко держались за руки. И, как дети, улыбались глупыми, до ушей улыбками. Ее серые глаза лучились смехом и неудержимой радостью, а ямочки на тугих щеках возникали, все углубляясь, и затем растекались, почти исчезая.
Я уже не мыслил ехать без нее и с по-мальчишечьи прыгающим сердцем предвкушал всю таинственную прелесть этой поездки, не утруждая себя заботой, чем завершится такая авантюра и удастся ли мне выйти сухим из воды.
Над толпой я различил лошадиную рожу Глушенкова, потную, со сбитой набок шапкой. Он улыбался мне полупустым ртом и тряс чем-то в высоко задранной руке.
— Вот, — пробившись через толпу, протянул он мне два билета. — Поедете как боги. Вдвоем в купе. Чудом вырвал. В международном вагоне. Я свои доложил. Рассчитаемся, когда вернетесь.
Он подхватил мой и ее чемоданы и, по-бычьи нагнув голову, рванулся в толпу, пробивая нам дорогу. У подножки вагона, глядя на крепкие икры поднимавшейся по ступенькам Аддоны, с одышкой шепнул мне в ухо:
— Партийный билет небось с собой? Спрячьте подальше.
Последнее, что я от него услышал после прощальных объятий, был сокрушенный отеческий вздох:
— Наши беды на кончике хера.
Мы покатили в Москву действительно как боги. Во всех вагонах, даже купейных, было не протолкаться — столько народу рвалось на праздники в Москву. Проводники неплохо заработали, забив свои служебные купе и вагонные коридоры «зайцами»-безбилетниками и поделив с контролерами барыш.
Только у нас в международном вагоне было тихо, просторно и уютно. В коридоре, застланном мягкой ковровой дорожкой, ни души. В купе, отделанном дорогим деревом и красным плюшем, с начищенной медью дверных и оконных ручек, с матовым усыпляющим светом плафонов только два дивана и только мы вдвоем с Алдоной.
Аддона не скрывала восторга — она впервые ехала в таком роскошном вагоне и впервые в такой дальний и загадочный путь. С детской непосредственностью то и дело прихорашивалась она перед зеркальной дверью, гладила пушистый ворс диванов, покачивалась на их упругих пружинах. Особенное восхищение вызвал у нее отдельный, только для нашего купе, туалет за узкой боковой дверцей.
— Я только в романах читала про такой вагон, — просияла она широко расставленными серыми глазами. — Это для свадебных путешествий.
— А мы разве не в таком путешествии? — спросил я, без особой надежды зондируя почву.
— Мы? — ткнула она себя пальцем в грудь. — Ты на мне женишься?
Я парировал вопросом, с подчеркнуто наигранной иронией:
— А ты бы пошла за меня?
— Я? — Она снова показала пальцем на себя.
— Ты. А кто же?
Улыбка испарилась с ее губ. Лицо сделалось печальным.
— Нет.
Такая обезоруживающая откровенность даже обидела меня.
— Не нравлюсь?
— Не-ет, — в раздумье покачала она головой. — Нравишься.
— Так почему же? — пристал я, все еще играя в затеянную игру, но уже с задетым мужским самолюбием.
— Не могу, — вздохнула Алдона, и вздохнула так глубоко и сердечно, что я не выдержал и рассмеялся.
— Что тебе мешает? То, что я — русский, а ты — литовка?
— И даже не это.
— Что же? — не отставал я.
— Я… Я… У меня жених.
— Вот это новость, — искренне расстроился я. — Вы что, помолвлены, обручены?
Она кивнула с виноватым видом.
— Он подарил мне кольцо. И наши родители… Моя мама… и его…
— Значит, все обговорено и решено? Когда же свадьба?
— Отложили.
— Почему?.. Если не секрет?
— До времени… Когда будет лучшее время…
— Когда же, вы предполагаете, такое время настанет? Она умолкла, опустив глаза. Потом тихо произнесла:
— Ты сам знаешь.
— Ах, вот как? Когда мы уйдем из Литвы?
Она подняла на меня глаза. В них я прочел отчаяние и страх.
— Ну, ну не надо, — тронул я ее за плечо, пытаясь грубоватой лаской приободрить ее. — Ты его любишь?
Она кивнула, затем еле слышно произнесла:
— Любила.
— А теперь? — ухватился я за ниточку.
— Не знаю.
— Почему?
— Потому что с тобой поехала…
— Действительно, как ты решилась поехать со мной?.. Если любишь его?
— Не знаю… Это нехорошо? Да?
— Выглядит, по крайней мере, легкомысленно. Она замотала головой.
— Я не легкомысленная. Я ни с кем… Даже с Витасом…
— Кто это — Витас?
— Он.
— Да, верно, — протянул я. — Какая-то смесь… пуританской нравственности и… необдуманных, импульсивных поступков. Ты ведь уже не дитя.
— Знаю, — вздохнула она с обезоруживающей искренностью. — Мужские взгляды говорят мне об этом.
Наш разговор прервал стук в дверь. Вошла проводница, круглолицая русская баба в черной шинели и сером пуховом платке, неся на вытянутых руках поднос. На подносе рубином отсвечивал горячий чай в тонких стаканах и в мельхиоровых фигурных подстаканниках. Она поставила на откидной столик чай, положила кубики сахара в бумажных обертках, пачку печенья и, пожелав приятного аппетита, вышколенно улыбаясь, ушла, чуть не застряв широким задом в дверях.
Мы приступили к чаю. Я — в красном плюшевом кресле, Алдона — на диване, по другую сторону столика.
Поезд шел быстро, и в слезившееся нудным дождем окно, в треугольнике, образованном красными портьерами, мы видели убегавшие назад неуютные мокрые поля, темные хутора за щетиной голых деревьев, стреноженную мокрую лошадь. И этот зябкий, холодный пейзаж лишь подчеркивал, оттенял комфорт, в каком мы ехали. Из-за калориферных решеток под столом легким дуновением растекался сухой горячий воздух, и мы оба разулись, чтоб дать понежиться ногам. В невидимом радио тихо напевал женский голосок.
Я не строил никаких иллюзий насчет моих дальнейших отношений с Алдоной и не намеревался посягать на нее. Пусть прокатится в Москву, развлечется и меня позабавит. А вернемся и, как говорит Коля Глушенков, большой знаток блатных афоризмов, стукнемся задом об зад, кто дальше прыгнет.
Но при этом я ловил себя на мысли, что мне на удивление легко и приятно вот так вот ехать с ней в одном купе, в красноплюшевой интимной обстановке, мои губы сами расползаются в улыбке, когда я смотрю в ее серые глаза, в которых так и светит бесхитростность и ничем не затуманенная доброта. Мне с ней так уютно и приятно, как, возможно, бывает с сестрой, любимой и единственной, безоговорочно преданной и всегда готовой пожалеть и простить, когда никто иной на такое душевное движение не окажется способным. У меня не было сестры, я вырос один, но в своих фантазиях часто представлял такой свою сестру.
— Ты не жалеешь? — спросила она.
— О чем?
— Что взял меня… с собой.
— Нет. Нисколько. Я даже рад доставить тебе такое удовольствие.
— Ты — хороший, — просияла она. — Очень, очень хороший человек.
— Немного… преждевременно судишь.
— Нет. Я не ошибаюсь. Твои глаза… не обманывают.
— Тебе виднее. Но не рекомендую делать поспешных выводов. Я такой же скот, как и другие мужчины. И если ты еще не забыла, то ведь привел я тебя к себе с далеко не целомудренным порывом.
— Но ты мне… ничего не сделал. И отпустил.
— Проявив слабохарактерность, — рассмеялся я.
— А я чуть-чуть не проявила… крепкий характер, — выпалила она и в волнении прижала руки к груди.
— Когда?
— Тогда.
— Что же ты хотела сделать?
— Сказать правду?
— Твоя воля. Чего уж нам теперь кривить душой? Нам предстоит быть вместе несколько дней. Лучше все начистоту.
— Хорошо, — сдерживая волнение, произнесла она. — Я скажу правду… А ты… поступай как хочешь. Хорошо?.. Вот когда я была у тебя… в нашем бывшем доме… который ты захватил и… на моей бывшей кровати… хотел меня… ты сам знаешь что… был момент… когда я решила, если ты сделаешь еще один шаг, убить тебя. Да, да. Убить. Отрезать голову… завязать в платок… и привезти Витасу.
— Как свадебный подарок? — усмехнулся я.
— Не смейся, — прошептала она. — Это был бы подарок Литве… Голова оккупанта. Твоя голова. И за это Витас простил бы меня, что я пошла в дом к незнакомому мужчине.
Она умолкла. И я молчал. Потом спросил:
— Куда бы ты понесла Витасу мою голову?
— В лес, — прошептала она.
— Значит, он?..
— Да. — И, помедлив, спросила: — Теперь ты меня ненавидишь?
— Не-ет, — неуверенно протянул я. — По крайней мере, кое-что прояснилось. Хороший подарок везу я в Москву.
— Ты меня выдашь властям?
— За что? Ты не осуществила своего намерения. Моя голова, как видишь, на плечах. И, я полагаю, второй раз у тебя такое желание не возникнет.
— Не возникнет, — тряхнула она головой, и пепельные волосы взлетели над плечами. — Могу поклясться.
Она вскочила с дивана, шагнула ко мне, внезапно опустилась на пол и зарылась лицом в мои колени. Когда я склонился к ней, чтоб помочь подняться, она обхватила руками мою шею, притянула голову к себе и прильнула губами к моим губам.
Я поднял ее, усадил на диван и сел рядом. По щекам ее ползли, растекаясь у губ, слезы. Потом она несколько раз подряд глубоко вздохнула.
— Все! Извини. Ты где ляжешь? Внизу?
— Нет, тебе удобней будет внизу. Я полезу наверх.
— Но я хочу, чтоб ты лег внизу!
— Почему?
— Не скажу.
Она достала из чемоданчика халат и исчезла за узкой дверцей туалета, щелкнув изнутри замком.
Поезд замедлял ход. Я хорошо знал линию между Каунасом и Вильнюсом. Единственная остановка поездов дальнего следования — как раз на полпути, на станции Кайшядорис. Мы подходили к этой станции, рельсы стали разветвляться, и мимо нас поплыли товарные вагоны стоящего на путях длинного состава.
Сначала я даже не понял, почему у каждого товарного вагона с наглухо закрытыми дверями стоит солдат с автоматом, в овчинном полушубке и зимней меховой шапке. Сторожевые собаки — немецкие овчарки — присели у их ног на задние лапы, натянув поводки и вывалив длинные языки. Потом мой взгляд скользнул по узким оконцам у самой крыши вагона. В них чернели железными прутьями тюремные решетки, и за решетками мелькали лица и руки поглядывавших на наш поезд людей. Сомнений не оставалось: это был эшелон с вывозимыми в Сибирь литовцами, и первое, о чем я подумал с досадой, — зачем эшелон стоит открыто, на виду у всех. Меня охватило не чувство стыда за мою страну, не сострадание к несчастным, запертым, как сельди в бочках, в этих вагонах и угоняемым под конвоем далеко от родных мест, в холодную и чужую Сибирь, вернуться откуда почти нет никакой надежды. Меня обеспокоило то, что все это делается неприкрыто, слишком обнаженно и может нанести ущерб нашей пропаганде, на службе у которой я состою.
Затем я испытал неловкость за эти свои мысли. Жалость к людям за решетками шевельнулась в моей душе. И вслед за тем меня охватил панический страх, что Алдона вернется в купе и все это увидит.
Наш поезд уже стоял. На соседних путях темнел подконвойный тюремный эшелон. Наше окно упиралось в зарешеченное оконце напротив, и оттуда из темноты на меня смотрели детские глаза и детская ручонка махала мне. А губы шевелились, что-то говорили, и вернее всего — мне, но мое окно было закрыто, и ни звука снаружи не проникало в купе. Только недоставало, чтоб Алдона увидела эти решетки, эти глаза и ручонку. Я не стал рисковать, выжидая, когда наш поезд снова тронется, поспешно отвязал красные портьеры и, расправив их, плотно, без щели закрыл окно.
Вошла проводница со стопкой постельного белья и, заняв почти все купе своим обширным телом в черной шинели, стала надевать наволочки на подушки, приговаривая со вздохами:
— Видали, сколько их везут? Вот бандиты! Вот народ! Не сидится им спокойно, как всем нам. Шило им в заднице мешает. Вот и в Сибирь загремели. Сибирь-матушка… самую горячую голову остудит, до ума доведет. А как живут? Разве сравнишь с нашей жизнью? Чего им еще надо? Какого рожна захотели?
Я сказал, что мы сами приготовим постели, и, отказавшись от ее услуг, постарался выпроводить ее из купе, пока не вернулась Алдона.
Вместе с толчком тронувшегося поезда она появилась из узкой дверцы в домашних тапочках на босу ногу, в сиреневом коротком халатике, почти не запахнутом на груди, с влажными прядями волос, прилипшими к щекам.
Содержание 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
|