|
|
Жанры: Проза
: Современная проза
«Тойота Королла»
Содержание 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
Это уже было свыше моих сил. Из меня выдуло мои недавние размышления о социальной несправедливости, о бедных и богатых. Меня чуть не стошнило.
Я снялась с места и, стараясь не бежать, устремилась из парка на освещенную улицу. На Сауф Парк Лэйн было уже почти безлюдно. Попадались редкие прохожие. В основном проститутки, слонявшиеся под угасшими окнами небоскребов без особой надежды подцепить клиента.
Сзади меня стал нарастать лающий вой. По центру улицы мчалась, мигая красными отсветами на крыше, белая машина. Кому-то было худо, кто-то погибал от удушья в этом провонявшем бензиновыми парами и будто поджаренном на сковородке городе. И по ассоциации мне пришел на ум мой дед Сол. Родной дед. Отец отца. Сбытый с рук нашей семьей и дожидавшийся смерти в доме для престарелых. Маленький и славный дедушка Сол. Колючий, как седой ежик, когда забывал побриться. Умница с чистыми и ясными мозгами даже в свои восемьдесят лет. Он, единственный в нашей семье, говорил по-английски с акцентом, потому что только он родился не в Америке, а где-то в Восточной Европе. Кажется, в Польше. Или России. А впрочем, если я не ошибаюсь, Польша в то время была частью России. Его дети уже были стопроцентными американцами, а мы, внуки, даже больше того. Как говорил дедушка Сол, настолько заамериканизировались, что скоро на людей не будем похожи.
По праздникам, в Пасху или на Хануку, отец заезжал за дедушкой, и он проводил у нас неделю-другую, потом его снова отвозили, как он говорил, в приемную морга. В будни о нем забывали. Лишь я, когда вспоминала, навещала его, и он радовался каждому моему посещению, как маленький ребенок. Водил меня обедать в столовую, предварительно заказав у администрации порцию для меня. В столовой этой сидели, четверо за каждым столом, еле живые старики и старушки и лениво жевали, без видимого аппетита, вставными зубами.
С дедушкой делили стол три старушки, три божьих одуванчика. И так получалось, что в каждое мое посещение один стул обязательно пустовал. Одна из старушек умудрялась скончаться как раз незадолго до моего приезда, и ее место еще не передали новой пациентке, поэтому занять его я могла без всяких осложнений. И в следующий раз опять имелся свободный стул. А из двух уцелевших старушек одна была новая, мне незнакомая.
— Видишь, как славно получается, — ликовал дед, сияя голубенькими глазками под толстыми стеклами очков. — Бог знает, что я тебя очень жду, и вовремя готовит место для моей любимицы. Так что никого не надо пересаживать, ни у кого просить одолжения. А мы с тобой сидим за одним столом, и я радуюсь, что ты такая красавица.
У деда была худенькая, морщинистая, как у индюка, шейка, на лоснящемся темени колебался белый пух, и из этого пуха торчали в стороны большие, мясистые уши, несоразмерные с крохотной головкой. Он выглядел смешно и трогательно. И я его любила, как никого в нашей семье. Потому и навещала и слушала его длинные, нескончаемые речи, которые он обрушивал на меня, соскучившись по внимательному слушателю. Старушки были не в счет. Что им говори, что стене, никакой разницы. Так считал дед, и я не перечила ему и отдавала свои уши в его полное распоряжение, чтоб он мог всласть отвести душу до следующего моего посещения.
Дедушка Сол был портным. Всю жизнь. Пока пальцы не перестали гнуться. И не нажил капитала. Хватило лишь на то, чтоб детей поставить на ноги и жену похоронить прилично, с дорогим мраморным памятником на могиле. Рядом с ней оставался свободный кусок травы, вперед оплаченный им, чтоб, когда настанет час, лечь по соседству и уж никогда не расставаться, как они не отходили друг от друга все пятьдесят пять лет совместной жизни.
Как-то я спросила его, правда ли, что многие миллионеры начинали чистильщиками сапог или уличными торговцами. Он кивнул и в пример привел своего знакомого.
— Только труд, тяжелый труд открывает путь к богатству. Это прописная истина в Америке, — засиял голубыми глазами дед. — Этот нищий эмигрант начал с того, что покупал за один цент бублик и продавал его на улице за два, затем покупал два бублика и продавал их за четыре. И так далее, и так далее…
— И стал миллионером?
— Да. Он продавал и продавал, надрывая глотку на своем углу, пока из-за своего крика даже не расслышал, как на него наехал грузовик. За увечье транспортная компания ему выплатила столько денег, что он стал миллионером.
Дед рассмеялся мелким сухоньким смешком, и его глазки засияли от радости, что удалось рассмешить меня.
Господи, как это я сразу не вспомнила дедушку Сола? У него уж я точно смогу привести остаток ночи. Комнатушка у него маленькая, но он в ней один. Размещена комнатушка на первом этаже, а окно выходит на улицу. В доме для престарелых посторонним запрещено оставаться на ночь, но кто обнаружит, что я нарушила их распорядок, если заберусь к дедушке в окно и тем же путем незаметно уберусь завтра.
Дедушка не спал, когда я подъехала на такси. Его окно, восьмое от угла, мерцало синеватыми бликами: старик от бессонницы пялился в телевизор. У него был чуткий слух. Мой легкий стук по стеклу поднял его из кровати. Улица была пустынна, и только ущербная луна, висевшая над темными пиками хребта из небоскребов Манхэттена, была свидетельницей, как в старческий дом в окно пролезала молодая женщина. Дед, хоть и встревожился моим ночным визитом, все равно был мне рад. Даже согрел чаю в электрокипятильнике и дал кусочек подсохшего кекса, по всей видимости, прихваченный из столовой. Я рассказала, что поссорилась с родителями, об остальном, естественно, умолчала, и дед не удивился моему поступку и даже одобрил. Единственное, что его тревожило, где я буду жить?
— Сегодня ты у меня переночуешь. А завтра? Меня выселят отсюда, если узнают.
Я сказала, что буду ему благодарна за эту ночь, а завтра что-нибудь придумаю. Дед повеселел. Я приняла душ за занавеской в углу, обрядилась в пижаму деда и легла в его широкую постель. Второй кровати не было, как не было и дивана. Дед примостился рядом со мной, и я обхватила руками его острые, сухие плечики и зарылась лицом под его колючий подбородок.
Телевизор мы не выключили — его звук заглушал наши голоса. Перегородки были тонкими, и у соседей могло пробудиться любопытство, с кем это старый Сол болтает по ночам?
— Я и не сомневался, что ты с ними не уживешься, — дедушка имел в виду моих родителей. — Они — продукт американского образа жизни, а ты — святая.
Я беззвучно рассмеялась.
— Действительно считаешь меня святой?
— А как же? Но не в том смысле, в каком это было принято в старину. В твоем возрасте сейчас никакой святости и днем с огнем не сыщешь. И ты, думаю, недалеко ушла от своего поколения. Все ваши проделки я по телевизору знаю. Совсем взбесилась молодежь. Но я не об этом. Ты — святая в другом смысле. Ты бескорыстна… честна… имеешь сострадание. С такими качествами ты — выродок в вашей семье. Инородное тело. Вот это точное слово. Инородное тело. Так почему я должен удивляться, что ты ушла от них на ночь глядя и в такой спешке, что и не подумала, где сможешь голову приклонить?
Но, слава Богу, у тебя есть дед. И он тебя, маленькую козявку, пустит под свое одеяло. И ни словом не осудит твой поступок, а даже, наоборот, одобрит его.
Он помолчал, сопя мне в макушку.
— Знаешь, за что я тебя люблю? Не только за те качества, которые только что перечислил. Ты очень красива.
— Ах ты, старый дамский угодник!
— Глупая. Не то я имею в виду. Ты красивая, как твоя бабушка. Я ее, знаешь, как любил? — его голос дрогнул. — Никакой другой женщины в жизни не знал. И мысли не было. Зачем? Как можно размениваться еще на что-то, когда у самого дома такое золото. Ой, какая была красавица! До самой смерти.
— И фигура у нее была хорошая?
— Как у тебя, — он провел дрожащей ладонью по моей спине и замер. — Точь-в-точь. Я помню каждый изгиб тела.
— Дедушка, так ты же счастливый человек!
— А кто тебе говорит, что я несчастный? Конечно, счастливый! Мне не страшно умирать. Мне Бог отпустил столько любви и тепла, что хватило бы на десятерых. И даже с избытком. Я с жалостью смотрю на других людей. Тут у нас старики болтливы. Только и вспоминают, как изменяли. Больше врут, конечно. Но все равно, настоящего-то у них не было. Они, как нищие, рядом со мной. А я, как миллионер… Хотя меня грузовик и не переехал.
Он сдержанно рассмеялся.
— Вот какой у тебя дед! Гордись! И бери пример. Тогда не пожалеешь о прожитой жизни.
Он какое-то время молчал, дыша с заметным хрипом.
— Можно тебя спросить?
— Конечно.
— Любила ты хоть раз?.. Я не имею в виду спать… А вот так… За руку подержаться… и можно одуреть от счастья. Скажи, детка. Приводилось тебе? Смотреть в глаза человеку и от этого одного считать себя счастливейшей особой на земле. А?
— Не знаю… Как тебе сказать…
— Что? Сразу и не вспомнишь? Ничто не застряло в бедной головушке? Как же так? Лучшую пору своей жизни… Ее не вернешь… Хоть ты сто раз спохватишься. Такого случая уже не будет.
— По-твоему, моя жизнь уже окончена? Дедушка! Бог с тобой! Что ты говоришь? Мне только двадцать пять. К тому же ты жутко отстал от жизни. Теперь все по-другому. Сначала идут в постель, а уж потом…
— Что потом? Скажи мне! Что потом? Делают аборт? Да? Да? И это у вас любовь! А где бессонные ночи? А где слезы в глазах при одном лишь воспоминании о любимой? И наконец, где счастье?
— Тише! Ты уже кричишь! Сам говорил, стенки тонкие и у твоих соседей бессонница.
— Мало ли что я говорил, — понизил он голос. — А впрочем, ты права, здесь такие ведьмы с обеих сторон. Еще обвинят твоего дедушку в разврате. Скажут, старый черт принимает по ночам юных красоток через окно. Вот уж почешут языки на славу!
— Ты считаешь, правильно жил? — спросила я. — Не с женой, а вообще.
— По крайней мере, стыдиться мне нечего. Все своими руками. Чужого гроша не взял. Работал и жил. И радовался жизни. Совесть моя была чиста, душа не болела ни за какие грехи. Что еще человеку нужно для полного счастья? Если он еще к тому и сыч, и всю жизнь влюблен в свою жену, и дети у него растут не лентяи и не наркоманы, а уважают родителей, как и положено у нормальных людей.
— Ты и моим отцом доволен?
— Что значит — доволен? Для лучшего нет предела, моя милая. Твой отец добрый и слабый человек. Но он вырос в этой стране. И как я ни пытался его уберечь, Америка засела в нем глубоко. По крайней мере, глубже, чем я бы желал. Он захотел быть богатым. Как все здесь хотят. А чего добился? Не знает покоя. Все время в бегах.
От одного магазина к другому. Выпучив глаза. Не замечая, что жизнь проходит без радости. Даже упустил, что у него под боком выросла такая принцесса, как ты. И потерял тебя. А деньги что? Их с собой в могилу не возьмешь. В саване, говорят умные люди, карманов не имеется.
И при этом должен тебе заметить, делец он никудышный. Мягкий человек. А делец, если хочет преуспевать, не должен знать никаких сантиментов. Иначе сожрут конкуренты. Которые жалости не понимают.
Смех и грех с твоим отцом. Открыл магазины в Гарлеме, у черных. Хорошенькое место! Прямо в кратере вулкана. И чтоб сэкономить на расходах, нанял работников по самой низкой цене. Из нелегальных иммигрантов. Которые не имеют разрешения на работу и рады любой оплате. Лишь бы не сдохнуть с голоду. Казалось бы, выиграл, сберег много денег. Но еще больше и потерял. Они обворовывают его, таскают все, что под руки попадется. Чтоб, так сказать, компенсировать то, что он им недодает деньгами. А как уследить за ними? Не может же он одновременно быть в обоих магазинах. Вот и носится, как угорелый, из одного в другой. А в результате — ни больших барышей, и никакой жизни.
— Послушай, дед, выходит, что нет никакой надежды на справедливую жизнь. Бедный будет работать, как мул, а богатый — стричь купоны. И ты такое положение считаешь нормальным?
— Почему нормальным? Кто тебе сказал, что это нормально?
— Но так оно и есть! И разве можно с этим мириться?
— Что ты предлагаешь? Революцию? Как в России?
— Я ничего не предлагаю, дедушка. Я хочу понять. И мне важно твое мнение. Я тебе доверяю.
— Опять заблуждаешься. С какой стати мне доверять? Разве я пророк? Своим умом до всего дойди. Знание из чужих рук — мыльный пузырь. Поймешь кое-что, лишь когда набьешь себе шишек на лбу.
— Вот ты сказал насчет революции… как в России. Разве социализм так уж плох? Ты же сам был социалистом.
— Был, деточка. Долго был. Лучшие годы ухлопал. Шило у меня сидело в заднице. Понимаешь? Все хотелось облагодетельствовать род людской, сделать всех людей равными. Знаешь, кто шел в социалисты? Самые порядочные люди. Честные. С низким болевым порогом. У тебя я замечаю ту же болезнь. Низкий болевой порог у тех людей, кто раньше других, первыми чувствуют боль. Не свою, а чужую. И откликаются на нее. Знаешь, кто таким был? Дон-Кихот. Я бы его занес в историю социализма как одного из первых борцов за всеобщее благо. Но, кажется, он был сумасшедшим.
Так вот, запомни. Подлинные социалисты, несомненно, честнейшие из людей. Но еще честнее те из них, кто порвал с социализмом. Убедившись, что это утопия. И опасная для человечества. Вроде русского эксперимента. Таких вот людей, исстрадавшихся от иллюзий идеалистов, я ценю превыше всего. Они не боятся правды, какой бы горькой она ни была. Они не только честные, но и мудрые. И мужественные. Я бы таким поверил в долг любую сумму денег, без расписки. При одном условии — если б у меня такие денежки водились.
— И ты стал циником, — вздохнула я. — Жизнь обломала тебя.
— Жизнь учит уму-разуму. Следишь за телевизором? Я вот с тобой болтаю, а на экран поглядываю. Телевизор — мой последний собеседник в жизни. Ненавязчивый, как мои болтливые соседи. Можешь слушать, а можешь выключить. Так вот, к чему я все это веду? Теперь показывают жизнь диких зверей в Африке. Любишь такие фильмы?
Я кивнула.
— И я люблю. Про зверей смотреть интересней, чем про людей. По крайней мере, нет порнографии и грязных ругательств, без которых нынешнее поколение двуногих и не мыслит человеческой речи. Нет, ты посмотри! Я уж, этот фильм в который раз вижу. Гиены вышли на охоту… Подними подушку, сядь удобней.
Он тоже вылез из-под простыни, сел со мной плечо к плечу и устремил к телевизору толстые линзы своих очков.
Я вначале не могла сосредоточиться, но вскоре происходившее на экране увлекло меня, и дальше я уже с замирающим сердцем следила за развернувшейся перед нами драмой.
Семейство уродливых, гадких гиен, какая-то жуткая помесь свиньи и собаки, вышло на охоту в саванну. А по всей саванне мирно пасутся тысячные стада антилоп, зебр, газелей. Травоядных и беззащитных перед хищниками, рыскающими вокруг и жаждущими крови и мяса. Чьей крови? Чьего мяса? Вот этих вот пощипывающих траву и нервно помахивающих хвостиками красивых и даже грациозных животных. Миролюбивых. И почти не вооруженных для защиты. Жалкие рога не в счет перед клыками и когтями мускулистых хищников.
Выследив самую беззащитную жертву — антилопу-мать с крохотным детенышем, тычущимся мордашкой ей в вымя, гиены начали атаковать, стараясь отбить ее от стада. А стадо побежало. Полагаясь лишь на свои ноги и скорость. Побежала и антилопа-мать. Но маленький детеныш не в силах мчаться с большой скоростью. Хрупкие ножки стали подламываться, а гиены уж совсем близко. Вот-вот настигнут. Тогда остановилась мать. Склонила рогатую голову и вступила в отчаянную и безнадежную схватку с хищниками. Она рогами отгоняет одну гиену, но свора других наскакивает сзади и с боков, норовя ухватить теленочка, и, сколько мать ни вертится, ее круговая оборона не спасает дитя. Хищник сцапал теленочка, прокусил ему шею и поволок по траве в сторону, пока другие отгоняли и не подпускали мать. И поняв безнадежность дальнейшей борьбы, она побежала догонять свое стадо. Одна. Без своего ребенка. А стадо уж и не бежало. А мирно паслось совсем рядом. Гиены им теперь не были страшны. Гиены получили, что хотели.
И теперь на какое-то время оставят стадо в покое. Пока снова не проголодаются.
Дед оглянулся на меня. У меня стояли слезы в глазах. Мне не хотелось спорить. Да и вообще разговаривать. Но деду телевизор подлил масла в огонь.
— Вот это и есть мир. Показывают животных, а я вижу людей. Что отличает нас от животного мира? Лишь то, что там все обнажено и без прикрас. А мы прикрываемся фиговыми листками красивых слов и теорий. Хотя по существу все то же самое. Мир, называй его божьим или каким угодно, состоит из слабых и сильных, из травоядных тружеников и хищных эксплуататоров. Хищник умрет, если не полакомится мясом травоядного. Другой пищи он не знает. И добыть эту пищу можно, только лишь вырвав с бровью бок у той же антилопы. Или сожрав ее теленочка. Других путей нет. Это закон природы. Жестокий. Но и разумный. Он движет миром. Поэтому все разговоры о равенстве — слюнявая болтовня. Я это познал на собственном опыте. Знаешь единственное место, где все равны? На кладбище, дорогая моя. Но те, что там обитают, уже называются не людьми, а покойниками.
— Постой, постой! — не выдержала я. — Я не согласна. Нельзя равнять людей с животным миром. Нас отличают интеллект и способность объединяться для защиты. Стадо антилоп побежало, эгоистично оставив на гибель мать с теленком. И поэтому гиены их будут пожирать каждый день по одной. И так до бесконечности. А если б они, эти антилопы, не побежали трусливо, а все вместе заняли круговую оборону, ощетинившись рогами? Как много антилоп, а гиен лишь жалкая свора, — они бы не дали себя в обиду и одержали победу. Мы, люди, поступили бы так. И поступаем. Профсоюзы, забастовки — вот тебе пример того, чем люди отличаются от животного мира. И поэтому, скажу тебе откровенно, все, что ты говорил мне, нисколько меня не убедило. Чушь! Оппортунизм! Ты, дедушка, элементарный реакционер!
— Я? — вскричал он, сверкнув очками.
Но дождаться моего ответа ему не привелось. В дверь громко застучали. Сразу в несколько рук. И послышались раздраженные старушечьи голоса:
— Откройте! Немедленно! У вас в комнате женщина!
— Влипли, — схватился за голову дед. — Поди докажи им, кто ты мне. Ох, потреплют языками. Еще потребуют выселить.
— Откройте! Старый развратник! Осквернил весь дом! Мы найдем на вас управу!
— Не открывай, — прошептала я. — Пока я не оденусь. Задержи их.
Дед встал с постели, поддерживая руками спадающую пижаму, добрался до телевизора и усилил звук. Потом направился к дверям.
Стук с той стороны не прекратился. И под этот аккомпанемент я поспешно натянула на себя одежду и метнулась к окну. Когда я уже была снаружи и сползла с подоконника в траву, дед вернулся и, перегнувшись через подоконник, поцеловал меня в макушку. Затем закрыл створки окна, ворча:
— Идиоты! Чего вам не спится? Какая у меня женщина? Зачем мне нужна женщина?
А я, крадучись вдоль стены, чтоб меня не могли уследить в окна бессонные «божьи одуванчики», оказалась на пустынной улице. Фонари еще горели. Хотя рассвет давно наступил и было светло, как днем.
ОН
Телефонный разговор с Москвой испортил мне настроение. Хотя в конце разговора мне подсластили пилюлю.
Я позвонил редактору по поводу моей статьи, опубликованной на прошлой неделе. Дело было даже не в самой статье, а в герое этого очерка, литовском крестьянине Повиласе Даукше.
— Что? Оказался бандитом? — не на шутку встревожился редактор. — Этого нам только недоставало. Мы его на весь Союз разрекламировали.
— Нет, нет. Он наш человек. Настоящий коммунист, — поспешил я успокоить редактора. — Вернее, был…
— Что с ним стало?
В том, что с ним стало, я чувствовал и долю своей вины и, чтоб как-то заглушить угрызения совести, позвонил из Каунаса в Москву своему редактору.
Я был собственным корреспондентом центральной московской газеты в Литве, сравнительно недавно присоединенном к Советскому Союзу крохотном государстве, таком же, как Латвия и Эстония, его соседи по Прибалтике, поглощенные заодно с Литвой. Каунас был столицей буржуазной независимой Литвы, продержавшейся всего двадцать лет. До того Литва тоже была под русской оккупацией. Лет двести. Если память мне не изменяет. Советский Союз, сменивший на карте Российскую империю, вернул Литву на место. А чтоб истребить память о былой независимости, перевел столицу из Каунаса в Вильнюс, город, отнятый у Польши и, как собаке кость, брошенный литовцам.
Литва, единственная из всех оккупированных стран, не склонилась перед мощью Советского Союза и оказала упорное, граничащее с безумием сопротивление. Прошло пять лет, как умолкли пушки второй мировой войны, а в Литве не переставали греметь выстрелы, и мы, оккупанты, не решались сунуться в леса, где было царство «зеленых братьев», литовских «жалюкай», почти стотысячной подпольной партизанской армии. Кровь по всей Литве лилась обильно, и на лесных хуторах, и даже в целых деревнях не оставалось никого в живых, если не считать одичавших кошек и собак.
После университета я получил направление в Литву на такую солидную журналистскую должность сравнительно легко. И не только благодаря связям отца в высоких партийных инстанциях, а скорее всего из-за того, что на это горячее и опасное место было мало претендентов. Мой предшественник, с которым мне даже не пришлось познакомиться, продержался в Каунасе три месяца. Его труп с дыркой от пули в затылке нашли в лесу много времени спустя после его исчезновения и настолько разложившимся, что для похорон в Москву отправили в запечатанном цинковом гробу, который не открыли даже, чтобы показать семье.
Литве уделялось много места в газете, и поэтому там держали сразу двух корреспондентов, в обеих столицах. Меня — в Каунасе, а моего коллегу Анатолия Горюнова — в Вильнюсе. Он был в большей безопасности, потому что освещал в газете лишь городские события. Мне же досталось село, литовская Вандея, где кипели все страсти и шла партизанская война.
Разумеется, я был вооружен. Даже спать ложился, сунув под подушку пистолет «ТТ», и каждый мой выезд за пределы Каунаса напоминал военную операцию. Меня обычно сопровождали автоматчики, так называемые народные защитники, или «ястребки», как их еще тоже называли, — молодые, вечно пьяные литовцы из крестьян, перешедшие на сторону советской власти не так из идейных соображении, как за высокое жалованье и дарованное им право безнаказанно грабить население во время карательных экспедиций.
Повилас Даукша, о котором я написал очерк в газете, был одним из весьма немногих литовцев, искренне и безоглядно принявших советскую власть, и от этого ставший чужим и уязвимым во враждебном окружении своих односельчан. Такие люди ставили на карту свою жизнь и жизнь своих близких. Потому что «зеленые братья» были особенно жестоки и беспощадны к своим, литовцам, перешедшим на службу к оккупантам.
Он был единственным коммунистом в своей деревне. Худой, высокий, с желтой от туберкулеза кожей. Не расставался с пистолетом. И никогда не ночевал дома. А в сараях и на чердаках. Каждый раз в другом месте. Чтоб «жалюкай» не захватили его врасплох, спящим.
Один-одинешенек, безо всякой охраны этот фанатично поверивший в коммунизм крестьянин держал, по крайней мере днем, пока светло, под своим контролем сотни семей, осуществлял все функции новой власти в деревне. Мне он напомнил русских коммунистов времен гражданской войны, на заре советской власти, когда вера в коммунизм не была еще замутнена последующими событиями.
Я читал о них в книгах, мое поколение воспитывали на их примере. И таким, мне казалось, был в ту пору и мой отец.
Жизнь Повиласа Даукши представляла отменный материал для газетного очерка о современном герое, и я покидал деревню, уже прикидывая в уме, как распишу собственный материал. А мой «материал», сам Повилас Даукша, провожая меня и мою охрану до дорога, вдруг попросил, краснея и смущаясь:
— Не пишите обо мне. Ради Бога. Не простят они мне этого.
— Кто? — не понял я.
— Жалюкай.
Я даже рассмеялся.
— Чудак человек. Они не могут простить тебе, что ты коммунист. А ты тем не менее жив и здоров. Что же, станешь у них испрашивать разрешения на каждый твой шаг? К лицу ли это коммунисту?
Он совсем растерялся, красные пятна пошли по его желтому лицу.
— Ваша правда, — откашлявшись, произнес он. — Простите… если не то сказал. Темнота наша.
Очерк я написал. Конечно, ни словом не обмолвившись о «зеленых братьях». Такое газета не публиковала. А расписал на все лады работу, которую один приводил в деревне коммунист Даукша, наставляя литовских крестьян на путь советской жизни.
Через неделю после публикации очерка Повиласа Даукши уже не было в живых. Его выследили и сожгли в сарае, куда он пробрался ночевать. И тогда, терзаемый угрызениями совести, я позвонил в Москву редактору и попросил напечатать короткую информацию о мученической гибели злосчастного героя моего очерка.
— Ты понимаешь, о чем говоришь? — искренне удивился редактор. — Ты предлагаешь пропагандировать действия литовского националистического подполья, их, так сказать, успехи в борьбе с нами. Я могу объяснить это лишь твоей наивностью. Запомни, что бы ни творилось в Литве, ни одна советская газета не заикнется о том, что нам невыгодно освещать. Литва — советская республика, и народ ее живет счастливо под мудрым руководством Коммунистической партии и ее вождя, великого Сталина. Ясно? Вот об этом и только об этом мы ждем от тебя материалов.
Потом, смягчившись, уже другим тоном добавил:
— А в целом мы твоей работой довольны. Очерк твой об этом… как его… ну, которого… сожгли…
— Повилас Даукша звали его, — мрачно сказал я.
— Вот-вот. Никак не выговоришь эти чертовы имена… Очерк твой похвалили наверху. Поздравляю. И если соскучился по родным, то можешь выбраться из своей Литвы в Москву на пару деньков. На праздники. Я не возражаю.
Так я получил непредвиденный отпуск. В Москву, по которой я так соскучился здесь, в угрюмом, враждебном Каунасе, где я чувствовал себя неуютно, хотя и был окружен комфортом, прежде мне недоступным.
Сначала я обитал в гостинице «Метрополис» на центральной улице, переименованной в проспект Сталина, но упорно называемой местным населением ее прежним, досоветским именем — Ласвес аллеяс, что в переводе с литовского означало: аллея Свободы. Получив же новое жилье, я сохранил за собой номер в «Метрополисе», обосновав там бюро нашей газеты, ее корреспондентский пункт. На деле же это была моя вторая квартира, в котором ночевал, задержавшись допоздна в центре и не рискуя в темноте подниматься на Зеленую Гору. В район уютных и богатых вилл, обитатели которых бесследно исчезли. По большей части в Сибири. Если не успели уйти к «зеленым братьям».
Мне предоставили реквизированный двухэтажный дом, с дверей которого при моем въезде старшина НКВД сорвал красную сургучную печать. Дом, как и водится, был опечатан, когда выселяли его прежних владельцев. Выселяли, видать, поспешно, не дав собраться. На кухонной плите я обнаружил посуду, которую не успели вымыть.
Мне отдали дом со всем его содержимым: мебелью, картинами на стенах, книгами на полках и даже одеждой в шкафах. Чужой одеждой, которую носили неведомые мне мужчина и женщина и их дети… Единственное, чего я не обнаружил в доме, это фотографий. Ни одной не осталось. И потому я представления не имел о тех, кто здесь жил до меня. Мог только воображать. По многим приметам, здесь жили обеспеченные и интеллигентные люди. Возможно, семья инженера. Судя по значительному количеству технических книг. Но не исключались и музыканты. В гостиной стоял запыленный черный рояль, и кипы нотных тетрадей высились на полках.
Я спал на чужой кровати. И даже на чужом белье. Вытирался чужими полотенцами. И жарил яичницу на чужой сковороде. Мне ничего не пришлось докупать — в доме было всего в избытке.
Лишь одежды не трогал. Стащил все в один шкаф и запер его.
Чувствовал я себя не совсем уютно в доме, во всех комнатах которого на обоих этажах еще не выветрился запах прежних обитателей. Светлые квадратные пятна на обоях — следы прежде висевших портретов — взирали на меня со стен, как черепа исчезнувших людей, и мне порой казалось, что я вижу проступающие сквозь них скорбные глаза и очертания лиц. По этой причине я предпочитал ночевать не на Зеленой Горе, а в гостинице «Метрополис», казенный уют которой меня вполне устраивал. Телефоны мои были спаренными, и одним и тем же звонком меня можно было застать или здесь, или там.
Невдалеке от моего дома на Зеленой Горе отливала желтизной и багрянцем старая, изреженная дубовая роща. Стоял ноябрь. Воздух был сырой, но теплый. По всей роще земля покрылась коричневым пластом опавших дубовых листьев, покойно шуршавших под ногами.
Поговорив с Москвой, я вышел из дому, чтоб пройтись по роще, обдумать предстоящий через два дня отъезд. В роще было почти безлюдно. За толстыми корявыми стволами деревьев бегали, резвясь, две собачки, пока их хозяйки отводили душу в разговоре. Навстречу мне шла молодая женщина, а когда она приблизилась, я увидел, что это совсем юная девушка. Лет семнадцати, не больше. Но рослая и крепкая, как большинство литовок. Она шла с непокрытой головой, и русые волосы густо лежали на ее плечах, с которых ниспадала красно-черная, в клеточку, ткань плаща-накидки, широким колоколом обвивавшегося при ходьбе выше колена. Вместо рукавов были косые прорези, откуда выступали кисти ее рук.
Она шла мне навстречу, устремив взгляд больших серых глаз прямо в мое лицо, и на губах ее, довольно больших и чуть вывернутых, блуждала улыбка, девчоночья улыбка, абсолютно безгреховная. Так улыбаются от избытка сил и здоровья, от молодости, от струящейся в жилах свежей, чистой крови. И я не выдержал и улыбнулся в ответ и, хоть не мог видеть себя со стороны, уверен, в моей улыбке тоже не было никакой двусмысленности.
Мы сближались шаг за шагом. И улыбались оба. Потом поравнялись. И разминулись. Пройдя несколько шагов, я не устоял перед соблазном обернуться, чтоб поглядеть ей вслед. Но увидел не ее спину, а лицо. Потому что она проделала то же, что и я. Обернулась мне вслед.
Теперь мы стояли лицом к лицу шагах в десяти друг от друга и растерянно и нелепо улыбались. Не я, а она сделала первый шаг, ко мне. Тогда и я двинулся ей навстречу. Она, еще не дойдя, высунула из прорези в плаще правую руку и протянула ее мне. Не дожидаясь, пока я подам ей свою. И первая сказала, улыбнувшись губами и глазами, всем лицом:
— Лабас!
Моих хилых познаний в литовском языке хватило, чтоб понять, что означает это слово, и я ответил ей тем же приветствием, но по-русски:
— Здравствуйте.
В ее глазах мелькнуло удивление и даже испуг.
Содержание 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
|