|
|
Жанры: Проза
: Современная проза
«Тойота Королла»
Содержание 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
Там я перенес вторую операцию. И Вера неотлучно сидела у моей койки, пока я снова карабкался на свет божий с того света. Потом ей удалось устроиться в госпиталь нянечкой и даже получить койку в общежитии. И здесь, как и в поезде, она быстро освоилась, и скоро в ней души не чаяли и больные и обслуживающий персонал. И вдруг Вера снова собралась в дорогу. Потому что настал час моего отъезда. Меня выписывали из госпиталя и отправляли домой, в Москву, под родительскую опеку и наблюдение московских специалистов, до полнейшего выздоровления. В пути мне полагался сопровождающий. Вера обегала все начальство, клялась, что обязательно вернется, лишь бы ей доверили сопровождать меня.
О лучшем сопровождающем я и мечтать не мог. Все заботы она взяла на себя. И билеты, и документы, и запас продуктов на дорогу. Мы ехали неделю: я имел спальное место на верхней полке, а Вера маялась внизу, сидя, прижатая с обоих боков другими пассажирами, кому тоже не посчастливилось ехать с удобствами на отдельной полке.
В купе ехала старушка, сибирская крестьянка, собравшаяся в дальнюю дорогу навестить сына в госпитале. Поэтому я, раненый, и санитарка, меня сопровождающая, вызывали ее откровенный интерес. Старушка шепталась внизу с Верой, делилась снедью домашнего приготовления и была особенно довольна, видя, что Вера почти все скармливала мне.
Однажды в отсутствие Веры, выскочившей на стоянке чего-то купить, и когда другие пассажиры тоже вышли из купе, старушка вытянула ко мне свое морщинистое и желтое, как печеное яблоко, лицо и беззубо зашептала:
— Слушай меня, сынок. Я жизнь прожила. И уж верь мне, знаю, что к чему. Не упусти девку-то. Лучшей тебе век не сыскать. Христом Богом клянусь. У меня глаз вострый. Любит она тебя… Души не чает. Уж мне-то видать. Гляди, не дай промашки. Женись… не думай… Таких — на тыщу одна. И быть тебе за ней кум королю…
Мне нравились ее слова, и я был готов слушать еще, но в купе вбежала запыхавшаяся Вера, и не знаю, слыхала ли она что-нибудь из того, что говорила старушка, но, увидев ее стоящей возле меня, резко одернула:
— Вы, бабушка, его пустыми разговорами не утомляйте. Он — раненый, и притом, тяжело. А я за него в ответе.
— Пустые разговоры, — обиделась старушка, садясь на свое место. — Ты-то почем знаешь, какие мы ведем разговоры?
— Для него, пока нездоров, все разговоры — пустые, — отрезала Вера. — Ясно, бабушка? И прошу не нарушать.
Старушка хитро прищурилась на меня снизу:
— Видишь, парень, какой у тебя командир? Помни мои слова.
В Москве была ранняя весна, когда наш поезд подошел к перрону Казанского вокзала. Меня осторожно тискали в объятиях рыдающая мама и не сумевший сдержать слез отец. Отец хромал, опираясь на палочку. Он успел раньше меня отвоеваться и после ранения, полученного в боях под Москвой, занимал высокую должность на гражданской службе. Даже в военной полуголодной Москве у отца был служебный автомобиль, который довез нас всех четверых — меня, отца с матерью и Веру — в родной Уланский переулок, который я покинул лишь полгода назад молоденьким и совершенно здоровым мальчишкой, а теперь возвращался, еле стоя на ногах, с раздробленной, изувеченной лопаткой и куском железа в сердце.
В первые дни после приезда мои родители, люди далеко не сентиментальные и скупые на проявления чувств, принимали Веру как родную. Их трогало и умиляло, как она заботилась обо мне, как умело меняла повязки и даже кормила, как маленького, с ложки, заставляя есть, когда меня воротило от еды.
Румяная, крепкая, как наливное яблочко, она сразу стала в нашем доме своим человеком. Согнувшись в три погибели и выставив обтянутый армейской юбкой тугой зад, мыла тряпкой полы, быстро и ловко гоняя грязную мыльную воду по крашеным половицам, начистила до блеска всю посуду, до которой не доходили мамины руки, бегала за продуктами по магазинам и отстаивала в длиннейших очередях, стряпала, и, когда отец и мать возвращались с работы, все в квартире блестело и сверкало, и на свежей скатерти их ждал горячий обед.
Врачи прописали мне постельный режим, и я не выходил из дому. Большую часть дня я проводил наедине с Верой, а когда она отлучалась в магазин или в прачечную, испытывал беспокойство и нервничал. Меня охватывал страх при мысли, что вечно так длиться не может и настанет момент, когда Вера уедет, и я не мог себе представить, как я буду один, без нее.
Ее крепко сбитая, ладная фигурка волновала меня, и я порой ощущал, будто по мне прошел электрический разряд, когда она прикасалась своей упругой ладошкой к моему телу. Я улавливал ответную дрожь ее руки.
Я не стеснялся ее, как не стесняются в детстве матери. Она уносила из-под меня, когда я лежал в госпитале недвижим, утки с испражнениями, мыла меня в ванне совсем голого, и оставались мы с ней в ванной комнате одни, взаперти. И она своими маленькими, но крепкими ручками обтирала всего меня и не отводила стыдливого взгляда, совершенно далекая от игривых мыслей, вся поглощенная исступленной материнской заботой обо мне. В госпитале обслуживающий персонал и раненые иногда грубовато дразнили нас женихом и невестой, и Вера сердилась и однажды вцепилась в волосы не в меру языкастой санитарке, и ее за это чуть не уволили. Помогло мое и других раненых заступничество.
Мы оба избегали заговаривать о наших чувствах, словно боясь обжечься и все погубить.
Иногда, уснув днем, я улавливал ее дыхание возле моего лица и быстрое, вороватое прикосновение ее сухих горячих губ к моей щеке, носу, лбу. Я не открывал глаз и замирал, чтоб не отпугнуть ее. Выдавала меня улыбка, помимо моей воли растягивавшая губы, и тогда Вера, отпрянув, сердито замахивалась на меня: — Притворщик… Горе мое…
Получилось так, что она никого не подпускала ко мне, все успевая сделать до того, как мать и отец пытались предпринять что-нибудь. Я стал ловить недовольные, ревнивые взгляды матери, и мое сердце холодело при мысли, что они могут поссориться и невзлюбить друг друга.
Как-то я подслушал их разговор на кухне, прижавшись ухом к прикрытой двери. Мама пила чай, и на этом же столе, на другом конце его, Вера гладила выстиранное белье. И мое, и мамино, и отцово.
Они вполголоса переговаривались, и я слышал, как Вера просила:
— Миленькая моя, не гоните меня. Хотите, я вам буду… вместо прислуги? Все по дому делать, останетесь довольны… И платить не надо… Как для родных постараюсь.
— Глупенькая ты, — отвечала мама. — Разве я тебя гоню? Как ты могла даже подумать? Но дело в том, что в Москве нельзя жить без прописки. Узнает милиция, и тебя в 24 часа отправят отсюда.
— А что нужно… чтоб была… эта прописка? — упавшим голосом спросила Вера. — Может, как-нибудь?
— Никаких «как-нибудь», дорогая. До сих пор наша семья была без пятнышка… И обходить законы мы не собираемся… да и не умеем.
— Что же мне делать? Как быть?.. После долгой паузы мать сказала:
— Ну, если уж тебе так хочется остаться в Москве… один способ… выйти замуж… за москвича.
— Какого москвича?
— Ну, уж это твоя забота. Ты привлекательна, молода… найдешь, если захочешь.
— Кого? За кого замуж?.. Если я уже влюбленная… на всю жизнь.
— Ты это серьезно? — дрогнул мамин голос.
— Сами знаете. Не мне вам рассказывать. Дальше послышался сдержанный плач.
Я не вмешался и ничего не успел предпринять, чтоб отстоять Веру, потому что, на беду, у меня этой ночью подскочила температура, я стал бредить, и меня в полубессознательном состоянии увезли. Вера рвалась за мной в больницу, пыталась на ходу вскочить в увозившую меня машину, но ее не пустили. Мама чуть не силой вернула ее домой.
Мне сделали третью по счету операцию. Извлекли еще несколько крохотных кусочков металла из околосердечной сумки и оставили лишь один-единственный осколок, трогать который даже московские специалисты не отважились. Тот самый, что вонзился в сердечную мышцу и врос в нее. Медицинский консилиум сошелся на том, что я могу прожить довольно долго, нося в своем сердце осколок, но почти никаких гарантий остаться в живых, если скальпель шевельнет этот кусочек металла.
Операцию я перенес с превеликим трудом и несколько дней после нее плавал где-то между жизнью и смертью. Так что мне было не до Веры. А вспомнил я ее, когда меня везли из больницы домой, и в машине, кроме отца и матери, никого больше не было.
— Где Вера? — похолодел я.
Меня не обмануло предчувствие. Отец и мать отводили глаза, и мать при этом повторяла:
— Тебе нельзя волноваться. Не смей волноваться.
— Где моя Вера? — настаивал я, переходя на крик. — Что вы с ней сделали?
Отец и мать сидели по обеим сторонам от меня на заднем сиденье служебной машины отца. Этим автомобилем пользовались руководящие работники его ранга по очереди, и отцу не хотелось, чтобы шофер был в курсе наших семейных дел. Он упросил меня потерпеть до приезда домой и уж там в спокойной обстановке выяснить, что к чему.
Мне действительно было противопоказано волнение. Я лежал в опустевшей без Веры квартире, в постели, приготовленной ее руками, и, исходя бессильными слезами, понимал, что меня жестоко и подло обманули, совершив за моей спиной, пользуясь моей беспомощностью, гнусную и мерзкую непристойность.
Отец и мать сидели у кровати с виноватыми лицами. Из их сбивчивых, порой нелогичных объяснений я выяснил, что Веру спровадили вскоре после моего отбытия в больницу. Для пущей достоверности ее припугнули милиционером, которого, я не сомневаюсь, позвала сама мама, и он явился ночью, поднял Веру с постели, проверил ее документы и велел в 24 часа покинуть Москву, или он подвергнет ее аресту за нарушение строгих московских правил пребывания в городе.
— Мы ее не обидели, — оправдывалась мама. — Расстались, как с родной дочерью. Она не может быть на нас в претензии. Дали денег на дорогу, продуктов и проводили на вокзал. Поверишь ли, даже плакала, прощаясь с ней… так привязалась за это время.
— Крокодиловы слезы, — замотал я головой. — А куда она поехала, ты знаешь?
— Не-ет, — растерянно протянула она. — В спешке, впопыхах забыла спросить ее… а она сама почему-то не оставила адреса.
— Следовательно, вы спровадили в неизвестность, к черту на рога, беззащитную девчонку, у которой нет в этом городе ни одной близкой души, кроме меня. Вы вышвырнули за ненадобностью человека, спасшего вам сына, вытащившего его буквально с того света и пожертвовавшего ради него всем, даже собственной семьей.
— Но что мы могли поделать? — вскричала мама. — Не нами законы писаны. Ее бы все равно не оставили в Москве.
— А выйти замуж? — крикнул я в ответ.
— За кого?
— За меня! Я бы женился на ней, вернувшись из больницы, и все проблемы были бы решены.
— Кроме одной, — вмешался до того терпеливо молчавший отец. — Ты бы поставил крест на своем будущем.
— Какой крест? Почему?
— Потому что она, Вера, к сожалению, подпадает под категорию людей, к которым советская власть не питает доверия. Возьми себя в руки, сынок. Я понимаю твои чувства. Ты добрый, честный и порядочный человек.
— Почему же вы, мои родители, не такие?
— Со стороны лучше видать, — понурил голову отец. А мать рассердилась:
— Грех тебе так говорить. Никто еще не упрекнул твоих родителей в непорядочности…
— Я… я упрекаю. А кто лучше меня знает вас? Вы совершили преступление! Понимаете, преступление!
— Со временем ты изменишь свое мнение, — кротко возразил отец. — Ты еще далеко не все понимаешь. Вера была на оккупированной территории, у фашистов. К таким лицам в ближайшие годы не будет доверия, на них лежит нечто вроде клейма.
— Миллионы клейменных, — завопил я. — Мы сами не смогли их защитить, бежали перед врагом, оставили ему огромные территории с населением, которое претерпело адские муки, и теперь, когда эти люди, в основном женщины и дети, наши русские люди, наконец, освобождены от чужеземной оккупации, мы их, миллионы и миллионы, берем под подозрение, делаем людьми второго сорта и клеймим чуть ли не предателями. Кого? За что? И кто? Свою вину, свое неумение воевать валим на их плечи, отводим на них душу за свои собственные грехи.
Отец и мать застыли на стульях у постели, охваченные страхом, что кроме них еще кто-нибудь, хотя бы соседи, могут услышать мои кощунственные, строжайше наказуемые речи, и тогда и мне и им не поздоровится. А я, выпалив все это, обессиленный и опустошенный, отвернулся к стене, забинтованной спиной к ним.
Этой ночью зазвонил телефон, и, когда мать, поднявшись с постели, взяла трубку, оттуда не донеслось никакого голоса, и на ее вопрос, кто это, зазвучали короткие гудки отбоя. Ругнувшись, мама вернулась в постель. И снова раздался телефонный звонок.
— Не подходи! — крикнул я матери. — Это мне!
Отец и мать, взъерошенные спросонья, в нижнем белье, подняли меня из постели и под руки подвели к висевшему на стене неумолкавшему телефону. Трубку снял отец и, не приложив к своему уху, протянул мне и держал так, чтоб я мог слышать и говорить.
— Я слушаю.
— Олег! — раздался в трубке далекий голос Веры. — Как ты? Все к порядке?
— Все в порядке, Верочка! Где ты? Откуда звонишь?
— В Москве я. На Курском вокзале.
— Ты вернулась в Москву?
— А я и не уезжала.
— Где же ты была все это время?
— А здесь… На Курском вокзале. Днем у твоей больницы дежурила, чтоб знать, что и как, а спать… на вокзал… Я привычная… на скамье спать.
— Слушай, Вера! Бери такси и немедленно приезжай сюда!
— Нет. Олег. Я не затем звоню. Мой поезд сейчас уходит. Ты уже не в опасности. Я тебе ни к чему… Хочу пожелать счастья… и успехов.
В телефоне щелкнуло, и послышались гудки, частые и до того тревожные, что у меня защемило сердце.
— На Курский вокзал! — крикнул я родителям. — Помогите одеться!
— Через мой труп! — вскричала у двери, раскинув руки, мама. — Тебе нельзя двигаться! Даже с постели вставать! Это смертельно!
И громко зарыдала.
Отец повесил трубку и обнял меня дрожащей рукой.
— Идем, сынок. Приляг. Успокойся. Тебе нельзя. Никак нельзя. Пройдет время, и сам же признаешь, что я был прав. Время, мой сын, лучший лекарь… и судья.
ТОЙОТА
На многорядных американских автострадах я предпочитаю крайние ряды. Тогда много видишь и есть о чем подумать под ровное гудение моторов на встречных курсах, под упругую пульсацию бетона под шинами.
Когда я прижата к левой кромке, то наслаждаюсь встречами с земляками. Бог ты мой, сколько японцев бегает по американским дорогам! «Хонды», «Датсуны», «Мазды» и, конечно, мы, «Тойоты». Чуть ли не каждый пятый автомобиль — нашей, японской марки. Куда меньше по габаритам, чем американские утюги, и намного экономичней их. А теперь, когда бензин дорожает день ото дня, покупая машину, призадумаешься: брать ли прожорливого своего или заморского японца с таким скромным аппетитом.
И бегут мои братья и сестры, мои земляки по американским дорогам в таких количествах, что их уже назовешь не гостями, а полноправными хозяевами.
Когда мы узнаем друг друга на встречных курсах, теплые улыбки согревают наши радиаторы, а фары сами собой вытягиваются в узкие азиатские щелки-глаза.
— Привет, земляк!
— Привет, сестра!
Мигаем мы друг другу и даже успеваем перекинуться парой слов.
— Как самочувствие? Нравится Америка? Не скучаешь по нашей далекой Стране восходящего солнца?
Ответа не услышишь. Не хватает времени. Со свистом проносимся мимо, на прощанье мигнув задними фарами.
И снова и снова во встречном потоке мелькают наши японцы. Я пытаюсь угадать, каково американцам видеть это нашествие. Воевали обе наши страны. Мы проиграли войну. А в мирное время без единого выстрела оккупировали самую сильную державу мира. Своими автомобилями, которые атакующими колоннами расползлись по всему лицу Америки, нашими фотоаппаратами, радио и телевизорами, какие встретишь почти в каждом американском доме. Нашими мотоциклами, вытеснившими всех конкурентов.
Не самурайским мечом, а мирной продукцией своих заводов Япония овладевает миром. И до сих пор остановить наше наступление еще никому не удалось.
Не скрою, есть во мне патриотический дух. Все японское радует мой взгляд. Может быть, оттого, что я продана на чужбину и это результат ностальгии? А останься я дома, и стала бы космополитом, как нынешняя молодежь?
Но при всей любви к японскому предпочтение я отдаю все же моей кровной родне, отпрыскам нашего многочисленного семейства Тойота. Столько тепла разливается в моей душе, когда навстречу, сразу выделяясь каким-то особым здоровьем и уверенностью среди других автомобилей, бежит моя родная «Тойота». То ли мой близнец «Королла», то ли любимые сестры «Селика», «Корона», такие ладные, такие крепенькие и юркие, что сердце заходится от гордости за нашу семью. У меня даже нет зависти, что красавица «Селика» куда нарядней и роскошней меня. В каждой семье есть свои фавориты, свои баловни. И если хвалят ее, то и мое тщеславие удовлетворяется всласть — ведь мы же все Тойоты.
Много нас, сестер. Но есть у нас и брат. Грубоватый и сильный джип-вездеход. На его обрубленном упрямом радиаторе-подбородке наша фамилия написана самыми крупными буквами: ТОЙОТА. А по бокам, на капоте, — вызывающе гордое имя — сухопутный крейсер. И сколько бы мы ни толковали, что этого класса машины: английский «Лэндровер», французская «Симка», немецкий «Мерседес» — не уступают моему братцу ни во внешнем оформлении, ни в технических показателях, я буду упрямо твердить: «Нет, нет, лучше моего брата нет никого на всех дорогах». И переспорить меня никому не удастся.
Сестры ведь всегда опекают своего брата. Да еще когда он единственный. И самый младший.
Иногда некоторые наши земляки истолковывают весьма превратно радушие и приветливость, которые я проявляю, завидев их родные японские мордашки. Отличаются этим, конечно, мужчины. «Датсун», скажем. Как-то в одном потоке рядом со мной появился такой малый, «Датсун». Красного пижонского цвета. Ну, точно пожарный автомобиль. Я даже фыркнула. А он, дурень, принял это за заигрывание. И пошел. И пошел. То чуть обгонит и покажет хвастливо свой багажник, то отстанет на шаг-другой. У меня ведь тоже живая душа. Женщина остается женщиной. И внимание нам всегда по сердцу.
Ну, я завиляла, запрыгала. Вот-вот от бетона оторвусь. А он не отстает. Нескромно пожирает меня фарами, вылупившись, то передними, то задними. И газу поддает, и рокочет мотором. Словно хочет убедить меня, что он так и пышет здоровьем, ни один клапан не стучит, только-только с техосмотра. А мне-то что, господи, до его здоровья? Ну и слава Богу! Беги себе. У каждого из нас свой путь, своя судьба. А поиграть маленько? Отчего же не поиграть! Хоть какое-то разнообразие в монотон-ном, беге в общем стаде.
Видать, избытком ума «Датсун» не отличался. Как разгулялся! Какой страстью запылал! Чуть не гладит своим боком мой бок. А я такие заигрывания терпеть не могу. Знаю, чем это кончается. Обдерет краску, а еще хуже — оставит царапины и вмятины на корпусе. Потом становись на ремонт и кукуй.
Поэтому, увидев, что «Датсун» уж слишком вошел в раж, я бочком, бочком стала от него отходить, сменила ряд, потом другой. Но и он сменил и ни на шаг не отстает.
Спасло меня ответвление на автостраде. Я вырвалась из потока и съехала на боковую спираль. «Датсун» хотел было за мной рвануть, но хозяин быстро приструнил его и погнал прямо. Как он скис, бедный! А я ведь тоже хороша. Еще подразнила задними фарами, поиздевалась на прощанье. Небось долго обиду таил.
Еще больше впечатлений, когда я иду в крайнем правом ряду автострады. Тут никто и ничто не заслоняет виды, которые миля за милей открываются, распахиваются, разворачиваются передо мной.
Господи, до чего красивая, интересная и многообразная страна эта Америка! Чего только я не повидала в одном лишь этом путешествии из конца в конец Америки, с западного побережья до восточного, от Тихого океана до Атлантики, из Лос-Анджелеса в Нью-Йорк. Океанские бухты с кораблями на горизонте. Цветущие зеленые долины. Горы — нагромождение безжизненных скал. Прерии — без конца и края, ровная, как стол, земля с раскиданными по ней фермами. Кукурузный пояс Америки — Айова, Вайоминг. Кукурузные моря. И прямо среди кукурузных джунглей черные головастые кузнечики кланяются мне — это нефтекачалки сосут из богатой американской земли, прямо из-под корней кукурузы, нефть — единственную потребную мне пищу, ту самую, что без устали гонит вперед по всем автострадам миллионы и миллионы моих соплеменников-автомобилей.
В этих местах даже маленькие сельские кладбища плотно окружены кукурузными полями, и из-за стеблей еле видны каменные кресты надгробий.
Кстати, о кладбищах. Мы миновали их в немалом количестве. И человеческие, и автомобильные. И знаете, к какому открытию я пришла? Автомобильных кладбищ больше, чем человеческих. А что это значит? Мы обгоняем народонаселение земли. Нас уже больше, чем людей. Вся планета скоро будет принадлежать не двуногим, а нам, четырехколесным. И мы установим свой, автомобильный, порядок на земле. Без войн и голода. Без дискриминации и смертной казни. Без деления на белых, желтых и черных. Без границ и таможенных пошлин.
Автомобили всех стран, соединяйтесь!
Кажется, я немного увлеклась. Со мной это бывает. Когда долго несешься по бесконечному бетону и мои фары неотступно следуют за покачивающимся багажником впереди идущей машины. Можно одуреть.
Мы, живые, полнокровные автомобили, несемся мимо автомобильных кладбищ, и сердце мое каждый раз замирает, и я слышу учащенный стук моего мотора.
Смерть к нам безжалостна. Больше, чем к людям. Тех-то хоть хоронят по-людски. Каждого в отдельной могиле. И памятник поставят. И даже узорную ограду. И цветочки высадят.
А мы? Нас, как только мы посыплемся от усталости и износа, рухнем на полном бегу так, что ремонт нас оживить не сможет, сволакивают с дороги, как ненужную вещь, бросают на ржавые скелеты наших собратьев-покойников, и мы уродливой горой металлолома мокнем под дождями, стынем под снегом, пока подъемный кран своими безжалостными челюстями не выдернет нас из кучи и не понесет под пресс.
У меня захватывает дыхание от этого жуткого зрелища. Со страшной силой пресс давит нас. Трещат косточки, лопаются сухожилия, и, перемешавшись с чужими обезображенными кусками, мы слипаемся в слиток.
Потом кремация. Как у людей. Но нас, в отличие от них, не сжигают, а переплавляют. В новый металл. Из мартеновской печи мы отправляемся в прокатный стан. Оттуда снова под пресс. Мы возрождаемся на конвейере, и, глядишь, уже бежит, сверкая лаком и хромом, вновь рожденный автомобиль и вливается в бесконечный поток своих собратьев на автострадах.
И выходит так, что, в отличие от людей, мы, автомобили, бессмертны.
Порой зрелище того, что происходит на обочине автострады, вызывает у меня чувства, которых я стыжусь и преодолеть которые я до сих пор не в состоянии. Название этому чувству — злорадство. Да, да, я злорадствую. Когда вижу на обочине застрявший из-за поломки автомобиль не нашей японской марки и, конечно, не «Тойоту».
Вот косо, неуклюже застыл с задранным к небу капотом, из-под которого виднеется зад шофера, особенно не любимый мной итальянец «Альфа Ромео». Возможно, меня раздражает присвоенное им классическое имя Ромео, которому много-много веков назад, задолго до появления первого автомобиля на земле, дал такую всемирную рекламу англичанин Шекспир. Но не исключено, что я невзлюбила эту машину за ее кокетливый вид, за претензию на знатное, аристократическое происхождение, о чем назойливо напоминает каждому встречному и поперечному эмблема на радиаторе — геральдический герб.
Кичись своей родовитостью, голубушка, кокетничай напропалую, ну а по техническим показателям тягаться со мною — у тебя кишка тонка. Я качу как ни в чем не бывало, а ты стоишь с задранным капотом, и хозяин твой ругает тебя на все корки и, уверена, клянется в следующий раз при покупке не гоняться за внешним лоском, а искать прочность и качество.
Конечно, не могу удержаться от злорадства, когда застревают из-за поломки аборигены — американские широкозадые «Плимуты», «Шевроле», «Форды». Дома, говорят, и стены помогают. Ан нет. Стоят, голубчики, на своих дорогах и ни взад, ни вперед. А мы победно мчимся мимо, небрежно кося фарой. И злорадствуя.
Грех, конечно. Но кто без греха? Тем более, когда в мире такая конкуренция на автомобильном рынке. Тут уж не до приличных манер и показного благородства.
Когда я в среднем ряду, зажатая с обеих сторон попутчиками, мне не на кого глядеть. Особенно по вечерам и ночью, когда впереди мерцают лишь красные огоньки и от них начинает рябить в глазах. Тогда углубляюсь в себя. Предаюсь размышлениям. Под баюкающее рычанье десятков соседних моторов, слегка одурманенная газом из множества выхлопных труб.
И, невольно, клянусь, я не люблю подслушивать, внимаю разговорам моих хозяев. Вернее, моей хозяйки — Майры и ее попутчика Олега. Я привыкла к обоим за долгий путь через весь американский континент, мы сжились, стали одной семьей, и их беды и заботы, их перемежающиеся ссорами страстные поцелуи волнуют меня, радуют и угнетают, оставляя в душе ощущение близящейся недоброй развязки.
Они спорят и ссорятся, доходят до ненависти. А потом, устав, приникают друг к другу и горько и нежно предаются любви. Потом снова спорят и ссорятся.
Я слушаю, и мне грустно. Потому что я мудрее их. Я — с Востока. За моей спиной самая древняя цивилизация. Я знаю много больше, чем знают они. Я знаю, что было, и я знаю, что будет. И от жалости к людям мне хочется взвыть во всю силу своего клаксона, так, чтобы этот сигнал тревоги прокатился над бесконечными лентами автострад, над миллионами автомобилей, мерцающих красными огоньками задних фар и несущихся вперед, безостановочно вперед.
Содержание 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
|